Автор рассказа мой первый друг. Читать онлайн "мой первый друг, мой друг бесценный"

Давай сразу - чего тебе от меня нужно?

Чтобы ты вернул мне молодость.

Вот этого-то я как раз и не могу.

Он ошибался, он делал это - фактом своего присутствия и тем, что сам не вовсе покинул страну детства. По разным причинам не отпускало нас детство. У меня это связано с писательством, а у него - с немолодой женщиной, так старательно затянувшей свое располневшее тело, так естественно соединившей на увядшем лице ухищрения косметики с молодым блеском глаз.

Миновал какой-то рубеж, и сейчас Лайма стареет от встречи к встрече, а видимся мы довольно часто. Интересно, какой видит ее Вовка? Я не верю, что она представляется ему юной девушкой. Чепуха, так в жизни не бывает. Скорее, ему мил и угоден ее нынешний стареющий облик, в котором трогательно проглядывает былое. Он до сих пор любит ее, этот громадный смугло-черный человек без единого седого волоска. Кто-то сказал о Мопассане: печальный бык. Образ на редкость подходит к Вовке с его большой упрямо-лобастой головой, крупными красивыми глазами, могучей шеей, правильнее - выей. Кстати, разве видел кто веселого быка? И в стаде, и на пастбище, и на арене бык всегда печален. Он печален, покрывая корову, ощипывая траву, насаживая на рога несчастную клячу или маленького, испуганного, безжалостного человечка, которому во что бы то ни стало надо его убить. Бык печален, ибо заранее ничего хорошего не ждет от жизни. Но это мешает ему в совершенстве воплощать идею своего существования.

Мне казалось подлостью, что Иван напомнил мне о той драке, - продолжал разговор Вовка. - Я считал его выше этого…

Я тоже! - покраснев, воскликнула Лайма. - Я была уверена, что он никогда, никогда этого не делал.

- «Никогда» - фальшивое слово, - сказал Вовка. - Сколько раз я убеждался, что за ним большой или малый обман, порой невольный. Если женщина говорит, что она «никогда» не изменяла мужу, понимай: она изменяла ему реже, чем могла бы. Они «никогда» не виделись… Да нет же, виделись, случайно раз-другой - на улице, на вокзале, в кафе, у общих знакомых, или почему-то в Ферапонтовом монастыре, или на вершине Эвереста. Вообще все крайние утверждения требуют осторожного подхода. Иван никогда не напоминал о нашей драке, но вот раз напомнил, и правильно сделал. Тогда я этого не понимал. Он не стал объясняться со мной, только сказал: «А ты думал, я позволю его убить?..» Ваня был мудр. У себя в кружке Арсенов проигрывал - что же, другие лучше держали удар, тоньше маневрировали, все это происходило в горных высях. А здесь - кошмар, конец света, гибель всех идеалов, смерть мечты!.. Я потом был здорово рад, что Ваня меня удержал. Иногда ночью ворочаешься без сна, мысли одолевают, вся прожитая жизнь наваливается. И вспомнишь про Петьку Арсенова - и что-то отпускает внутри. Помните, как в Священном Писании: «Удержал ангел Господень занесенную руку».

А какая судьба у Пети Арсенова? - спросил я.

Погиб. Почти в одно время с Иваном.

Чуть позже, - поправила Лайма.

Подробности неизвестны?

Какие там подробности! Мать получила похоронную: «Пал смертью героя…» Так ведь всегда писали, даже если от шальной пули. И правильно, для каждой матери сын погибает смертью героя… Но знаете, я уверен, что тут слова о геройской смерти надо понимать впрямую. Он погиб так скоро, в самом начале, когда, помните, грудью против танков… Это как раз для Арсенова. Он же был Великий боец, его никто не мог сокрушить, хотя он плохо держал удар. Если когда-нибудь докопаются, что неизвестный боец остановил грудью фашистский танк на подступах к Москве, то не сомневайтесь - это Петя Арсенов… Но если так… если это было, то лишь потому, что раньше другой мальчик, Иван, спас его непобедимое сердце.

Мой первый друг, мой друг бесценный

Мы жили в одном подъезде, но не знали друг друга. Далеко не все ребята нашего дома принадлежали к дворовой вольнице. Иные родители, уберегая своих чад от тлетворного влияния двора, отправляли их гулять в чинный сад при Лазаревском институте или в церковный садик, где старые лапчатые клены осеняли гробницу бояр Матвеевых.

Там, изнывая от скуки под надзором дряхлых богомольных нянек, дети украдкой постигали тайны, о которых двор вещал во весь голос. Боязливо и жадно разбирали они наскальные письмена на стенах боярской гробницы и пьедестале памятника статскому советнику и кавалеру Лазареву. Мой будущий друг не по своей вине делил участь этих жалких, тепличных детей.

Все ребята Армянского и прилегающих переулков учились в двух рядом расположенных школах по другую сторону Покровки. Одна находилась в Старосадском, под боком у немецкой кирхи, другая - в Спасоглинищевском переулке. Мне не повезло. В год, когда я поступал, наплыв оказался столь велик, что эти школы не смогли принять всех желающих. С группой наших ребят я попал в очень далекую от дома 40-ю школу в Лобковском переулке, за Чистыми прудами.

Мы сразу поняли, что нам придется солоно. Здесь царили Чистопрудные, а мы считались чужаками, непрошеными пришельцами. Со временем все станут равны и едины под школьным стягом. Но поначалу здоровый инстинкт самосохранения заставлял нас держаться тесной группой. Мы объединялись на переменках, гуртом ходили в школу и гуртом возвращались домой. Самым опасным был переход через бульвар, здесь мы держали воинский строй. Достигнув устья Телеграфного переулка, несколько расслаблялись, за Потаповским, чувствуя себя в полной безопасности, начинали дурачиться, орать песни, бороться, а с наступлением зимы завязывать лихие снежные баталии.

В Телеграфном я впервые приметил этого длинного, тонкого, бледно-веснушчатого мальчика, с большими серо-голубыми глазами в пол-лица. Стоя в сторонке и наклонив голову к плечу, он с тихим независтливым восхищением наблюдал наши молодецкие забавы. Он чуть вздрагивал, когда пущенный дружеской, но чуждой снисхождения рукой снежок залеплял чей-то рот или глазницу, скупо улыбался особо залихватским выходкам, слабый румянец скованного возбуждения окрашивал его щеки. И в какой-то момент я поймал себя на том, что слишком громко кричу, преувеличенно жестикулирую, симулирую неуместное, не по игре, бесстрашие. Я понял, что выставляюсь перед незнакомым мальчиком, и возненавидел его. Чего он трется возле нас? Какого черта ему надо? Уж не подослан ли он нашими врагами?.. Но когда я высказал ребятам свои подозрения, меня подняли на смех:

Белены объелся? Да он же из нашего дома!..

Оказалось, мальчик живет в одном подъезде со мной, этажом ниже, и учится в нашей школе, в параллельном классе. Удивительно, что мы никогда не встречались! Я сразу изменил свое отношение к сероглазому мальчику. Его мнимая настырность обернулась тонкой деликатностью: он имел право водить компанию с нами, но не хотел навязываться, терпеливо ожидая, когда его позовут. И я взял это на себя.

Во время очередной снежной битвы я стал швырять в него снежками. Первый снежок, угодивший ему в плечо, смутил и вроде бы огорчил мальчика, следующий - вызвал нерешительную улыбку на его лице, и лишь после третьего поверил он в чудо своего причастия и, захватив горсть снега, пустил в меня ответный снаряд.

Когда схватка кончилась, я спросил его:

Ты под нами живешь?

Да, - сказал мальчик. - Наши окна выходят в Телеграфный.

Значит, ты под тетей Катей живешь? У вас одна комната?

Две. Вторая темная.

У нас тоже. Только светлая выходит на помойку. - После этих светских подробностей я решил представиться: - Меня зовут Юра, а тебя?

И мальчик сказал:

Тому сорок три года… Сколько было потом знакомств, сколько звучало в моих ушах имен, ничто не сравнится с тем мгновением, когда в заснеженном московском переулке долговязый мальчик негромко назвал себя: Павлик.

Каким же запасом индивидуальности обладал этот мальчик, затем юноша - стать взрослым ему не довелось, - если сумел так прочно войти в душу другого человека, отнюдь не пленника прошлого при всей любви к своему детству. Слов нет, я из тех, кто охотно вызывает духов былого, но живу я не во мгле минувшего, а на жестком свету настоящего, и Павлик для меня не воспоминание, а соучастник моей жизни. Порой чувство его продолжающегося во мне существования настолько сильно, что я начинаю верить: если твое вещество вошло в вещество того, кто будет жить после тебя, значит, ты не умрешь весь. Пусть это и не бессмертие, но все-таки победа над смертью. Я знаю, что еще не могу написать о Павлике по-настоящему. И неизвестно, смогу ли когда-нибудь написать… Мне очень многое непонятно, ну хотя бы что значит в символике бытия смерть двадцатилетних. И все же он должен быть в этой книге, без него, говоря словами Андрея Платонова, народ моего детства не полон.

Юрий Маркович Нагибин

МОЙ ПЕРВЫЙ ДРУГ, МОЙ ДРУГ БЕСЦЕННЫЙ

Мы жили в одном подъезде, но не знали друг друга. Далеко не все ребята нашего дома принадлежали к дво-ровой вольнице. Иные родители, уберегая своих чад от тлетворного влияния двора, отправляли их гулять в чинный сад при Лазаревском институте или в церков-ный садик, где старые лапчатые клены осеняли гробни-цу бояр Матвеевых. Там, изнывая от скуки под надзором дряхлых бого-мольных нянек, дети украдкой постигали тайны, о кото-рых двор вещал во весь голос. Боязливо и жадно раз-бирали они наскальные письмена на стенах боярской гробницы и пьедестале памятника действительному статскому советнику Лазареву. Мой будущий друг не по своей вине делил участь этих жалких тепличных детей. Все ребята Армянского и прилегающих к нему пере-улков учились в двух рядом расположенных школах, по другую сторону Покровки. Одна находилась в Старосад-ском, другая - в Спасоглинищевском переулке. Мне не повезло. В год моего поступления наплыв оказался столь велик, что эти школы не смогли принять всех же-лающих. С группой наших ребят я угодил в очень да-лекую от дома 40-ю школу в Лобковском переулке, за Чистыми прудами.Мы сразу поняли, что нам придется солоно. Здесь ца-рили Чистопрудные, а мы считались чужаками, непроше-ными пришельцами, хотя со временем школа всех пере-варит в своем котле и все станут равны и едины под школьным стягом. Поначалу здоровый инстинкт самосо-хранения заставлял нас держаться тесной группой. Мы объединялись на переменках, гуртом ходили в школу и гуртом возвращались домой. Самым опасным был переход через бульвар, здесь мы держали воинский строй. Достиг-нув устья Телеграфного переулка, несколько расслабля-лись, а за Потаповским, чувствуя себя в полной безопас-ности, начинали дурачиться, орать песни, бороться, а с наступлением зимы завязывать лихие снежные баталии. В Телеграфном я и приметил впервые этого длинно-го, тонкого, бледно-веснушчатого мальчика с большими серо-голубыми глазами в пол-лица. Стоя в сторонке и наклонив голову к плечу, он с тихим, независтливым вос-хищением наблюдал наши молодецкие забавы. Он чуть вздрагивал, когда пущенный дружеской, но чуждой сни-схождения рукой снежок залеплял чей-то рот или глаз, скупо улыбался особо залихватским выходкам, слабый румянец скованного возбуждения окрашивал его щеки. И в такой момент я поймал себя на том, что слишком громко кричу, преувеличенно жестикулирую и симулирую неуместное, не по игре бесстрашие. Я понял, что выстав-ляюсь перед незнакомым мальчиком, и возненавидел его. Чего он трется возле нас? Какого черта ему надо? Уж не подослан ли он нашими врагами?.. Но когда я выска-зал ребятам свои подозрения, меня подняли на смех. - Белены объелся? Да он же из нашего дома!.. Оказалось, мальчик живет в одном подъезде со мной, этажом ниже, и учится в нашей школе, в парал-лельном классе. Удивительно, что мы никогда не встре-чались! Я сразу изменил свое отношение к сероглазому мальчику. Его мнимая настырность обернулась тонкой деликатностью: он имел право водить компанию с на-ми, но не хотел навязываться, терпеливо ожидая, ког-да его позовут. И я взял это на себя. Во время очередной снежной битвы я стал швырять в него снежками. Первый снежок, угодивший ему в плечо, смутил и вроде бы огорчил мальчика, следующий вызвал нерешительную улыбку на его лице, и лишь по-сле третьего поверил он в чудо своего причастия и, захватив горсть снега, пустил в меня ответный снаряд. Когда схватка кончилась, я спросил его:

    Ты под нами живешь?
    Да,-сказал мальчик.- Наши окна выходят в Телеграфный. Значит, ты под тетей Катей живешь? У вас одна комната?
    Две. Вторая темная.
    У нас тоже. Только светлая выходит на помой-ку.- После этих светских подробностей я решил пред-ставиться.- Меня зовут Юра, а тебя?
И мальчик сказал: - Павлик. Сколько было потом знакомств, сколько звучало в моих ушах имен, ничто не сравнится с тем мгновением, когда в заснеженном московском переулке долговязый мальчик негромко назвал себя: Павлик. Каким же запасом индивидуальности обладал этот мальчик, затем юноша - взрослым ему не довелось стать,- если сумел так прочно войти в душу другого человека, отнюдь не пленника прошлого при всей люб-ви к своему детству. Слов нет, я из тех, кто охотно вы-зывает духов былого, но живу я не во мгле минувшего, а на жестком свету настоящего, и Павлик для меня не воспоминание, а соучастник моей жизни. Порой чувст-во длящегося во мне его существования настолько сильно, что я начинаю верить: если твое вещество во-шло в вещество того, кто будет жить после тебя, зна-чит, ты не умрешь весь. Пусть это и не бессмертие, но все-таки победа над смертью. Я знаю, что еще не могу написать о Павлике по-настоящему. И неизвестно, смогу ли когда-нибудь. Мне очень многое непонятно - ну хотя бы, что зна-чит в символике бытия смерть двадцатилетних. И все же он должен быть в этой книге, без него, говоря словами Андрея Платонова, народ моего детства не-полон.Поначалу наше знакомство больше значило для Пав-лика, нежели для меня. Я уже был искушен в дружбе. Помимо рядовых и добрых друзей, у меня имелся зака-дычный друг, чернявый, густоволосый, подстриженный под девочку Митя Гребенников. Наша с ним дружба на-чалась еще в нежном возрасте четырех лет. Митя был жителем нашего дома, но с год назад его родители поменяли квартиру. Митя оказался по сосед-ству в большом шестиэтажном доме, на углу Сверчкова и Потаповского, и ужасно заважничал. Дом был, прав-да, хоть куда, с роскошными парадными, тяжелыми две-рями и просторным плавным лифтом. Митя не уставал хвастаться своим домом: «Когда глядишь на Москву с шестого этажа...», «Не понимаю, как люди обходятся без лифта...» Я деликатно напомнил, что совсем недавно он жил в нашем доме и прекрасно обходился без лифта. Глядя на меня влажными темными глазами, похожими, если верить взрослым, на чернослив, Митя брезгливо сказал, что это время кажется ему страшным сном. За такое следовало набить морду. Но Митя не только внешне походил на девчонку - слабодушный, чувствительный, слезливый, хотя и способный к исте-рическим вспышкам ярости,- на него рука не подыма-лась. И все-таки я ему всыпал. С истошным ревом он схватил фруктовый нож и попытался зарезать меня. Впрочем, по-женски отходчивый, он чуть ли не на дру-гой день полез мириться. «Наша дружба больше нас са-мих, мы не имеем права терять ее» - вот какие фра-зы и еще похлестче уже тогда умел он загибать. Отец у него был адвокатом, и Митя унаследовал дар веле-речия. Наша драгоценная дружба едва не рухнула в первый же школьный день. Мы попали в одну школу, и наши матери позаботились усадить нас за одну парту. Когда выбирали классное самоуправление, Митя предложил меня в санитары. А я не назвал его имени, когда вы-двигались кандидатуры на другие общественные посты. Сам не знаю, почему я не сделал этого, то ли от рас-терянности, то ли мне показалось неудобным называть его, после того как он выкрикнул мое имя. Митя невыказал ни малейшей обиды, но его благодушие рухнуло в ту минуту, когда большинством голосов я был выбран санитаром. В мои обязанности входило носить нарукав-ный красный крест и осматривать перед уроками руки и шеи учеников, отмечая грязнуль крестиками в тетрадке. Получивший три крестика должен был или вымыться, или привести в школу родителей. Казалось бы, ничего особенно заманчивого в этой должности не было, но у Мити словно помутился разум от зависти. Не один ве-чер после злополучных выборов он звонил ко мне домой по телефону и голосом, полным ядовитого сарказма, требовал «товарища санитара». Я подходил. «Товарищ санитар?» - «Да!» - «А, черт бадянский!» - кричал он и швырял трубку. Лишь от большой злобы можно придумать какого-то «черта бадянского»; я так и не вы-яснил, что это - фамилия нечистого или какое-то зага-дочное и отвратительное его свойство. Митина вздорность, перепады настроений, чувстви-тельные разговоры, всегдашняя готовность к ссоре, хотя бы ради сладости примирения, стали казаться мне непре-менной принадлежностью дружбы. Сблизившись с Пав-ликом, я долго не понимал, что нашел иную, настоящую дружбу. Мне казалось, что я просто покровительствую робкому чужаку. Поначалу так оно в известной мере и было. Павлик сравнительно недавно переехал в наш дом и ни с кем не свел приятельства, да и - я уже говорил об этом - он был из тех несчастных ребятишек, кото-рых выгуливали в Лазаревском и церковных садах. Этой строгостью исчерпалась до дна родительская забота о Павлике. В последующие годы я никогда не видел, чтобы Павлику что-либо запрещалось или навя-зывалось. Он пользовался полной самостоятельностью. Родительской опеке он предоставил своего младшего брата, а себя воспитывал сам. Я вовсе не шучу, так оно было на самом деле. Павлика любили в семье, и он любил родителей, но отказывал им в праве распо-ряжаться собой, своими интересами, распорядком дня, знакомствами, привязанностями и перемещением в пространстве. И тут он был гораздо свободнее меня, опутанного домашними табу. Тем не менее первую скрипку в наших отношениях играл я. И не только по-тому, что был местным старожилом. Мое преимущест-во заключалось в том, что я не догадывался о нашей дружбе. По-прежнему я считал своим лучшим другом Митю Гребенникова. Даже удивительно, как ловко за-ставлял он меня играть в спектакле под названием «Святая дружба». Ему нравилось ходить со мной в об-нимку по школьным коридорам и фотографироваться вместе на Чистых прудах. Я смутно подозревал, что Ми-тя выгадывает на этом какие-то малости в школе: что там ни говори - ему льстила дружба с «товарищем са-нитаром», а под прицелом Чистопрудного «пушкаря» он наслаждался превосходством своей тонкой девичьей красоты над моей скуластой, широконосой зауряднос-тью. Пока фотограф колдовал под черной тряпкой, Чи-стопрудные кумушки наперебой восторгались Митиными глазами - «черносливом», прической с противным названием «бубикопф» и кокетливым черным бантом на груди. «Девочка, ну просто девочка!» - захлебывались они, и ему, дураку, это льстило! Ко всему еще он оказался ябедой. Однажды класс-ная руководительница велела мне остаться после заня-тий и учинила грандиозный разнос за игру в деньги. Лишь раз в жизни, еще в дошкольное время, играл я в расшибалку, быстро продул семь копеек наличными и еще рубль в долг. Поверив чистосердечному раскаянию, дед помог мне вернуть долг чести, на том и кончилось мое знакомство с азартными играми. Прижатый в угол, Митя сознался в доносе. Он ого-ворил меня, для моей же пользы, боясь, что дурные на-клонности вновь пробудятся во мне и погубят мою столь счастливо начавшуюся карьеру - он имел в виду пост санитара. А затем со слезами Митя требовал вер-нуть ему былое доверие ради святой дружбы, что «больше нас самих», и пытался влепить мне иудин по-целуй. Все это выглядело фальшиво, скверно, непоря-дочно, тем не менее я еще года два, если не больше, участвовал в недостойном фарсе, пока вдруг не понял, что у настоящей дружбы совсем иной адрес. Митя все же был привязан ко мне и тяжело переживал разрыв... И вот настал в моей жизни Павлик. И у дворовых и у школьных ребят навсегда засело в памяти, что в нашей паре я был ведущим, а Павлик ведомым. Недоброжелате-ли считали, что Павлик какой-то принудительный ассор-тимент ко мне. Это осталось с той поры, когда я «вводил Павлика в свет» - сперва во дворе, потом в школе - он перешел в наш класс и вновь оказался на положении чу-жака. И тут действительно дело было поставлено строго: меня нельзя было пригласить на день рождения, Новый год или другой праздник, не пригласив Павлика. Я поки-нул футбольную дворовую команду, где считался лучшим бомбардиром, когда Павлика отказались взять хотя бы за-пасным, и вернулся лишь вместе с ним. Так возникла ил-люзия нашего неравенства, которую не могла рассеять вся последующая жизнь. Общественное мнение не склонно к перемене даже перед лицом очевидности. На самом деле ни один из нас не зависел от друго-го, но душевное превосходство было на стороне Павли-ка. Его нравственный кодекс был строже и чище мое-го. Долгое приятельство с Митей не могло пройти бесследно: я привык к известному моральному соглаша-тельству. Прощение предательства немногим отличается от самого предательства. Павлик не признавал сделок с совестью, тут он становился беспощаден. Нам было лет по четырнадцать, когда я на своей шкуре испытал, насколько непримиримым может быть мягкий, поклади-стый Павлик. На уроках немецкого я чувствовал себя принцем. Мать не зря надрывалась над пишущей машинкой, вы-колачивая рубли для оплаты фрейлейн Шульц, омра-чившей мои детские годы. В мою довольно тупую к язы-кам голову вошло столько немецких слов, стихов и грамматических правил, не говоря уже об «эхт берлинер аусшпрахе», что все наши часто менявшиеся школьные немки души во мне не чаяли. И задержавша-яся дольше других Елена Францевна не являла собой исключения, хотя я никак не соответствовал ее идеалу ученика. Елена Францевна требовала в классе не просто ти-шины и внимания, а молитвенной сосредоточенности, как в храме. Худущая, изжелта-серая, напоминающая лемура громадными темными подглазьями на изможден-ном, в кулачок, личике, она казалась умирающей от ка-кой-то страшной болезни. Но она была совершенно здорова, никогда не пропускала уроков, даже во время эпидемий гриппа, валивших всех учителей подряд. Она могла наорать на ученика за рассеянный взгляд или случайную улыбку. Куда хуже крика были ее въедливые нотации, она словно кусала тебя обидными словами. Конечно, за глаза ее звали Крысой - в каждой школе есть своя Крыса, а худая, востренькая, злая Елена Францевна казалась специально созданной для этой клички. Была ли она на самом деле такой злой? У ре-бят не существовало двух мнений на этот счет. Мне же она представлялась несчастным, издерганным челове-ком. Но я-то был принцем! Она вызывала меня читать вслух, и маленькое некрасивое ее лицо молодо розове-ло, когда я выдавал на-гора свое «истинно берлинское произношение». Но настал и мой черед. Елена Францевна никогда не спрашивала у меня уроков. Мы и так разговаривали с ней по-немецки, чего же еще надо? Вдруг ни с того ни с се-го она вызвала меня к доске, будто самого рядового уче-ника. Как раз перед этим я пропустил несколько дней - то ли болел, то ли прогуливал - и понятия не имел о домашнем задании. Наверное, она все-таки была злюч-кой и вызвала меня нарочно, чтоб подловить. Но пона-чалу все шло хорошо. Я проспрягал какой-то глагол, от-барабанил предлоги, требующие дательного падежа, прочел по учебнику тошнотворно-назидательную исто-рийку и пересказал с берлинским акцентом содержание.
    Прекрасно,- поджала узкие, бледные губы Еле-на Францевна.- Теперь стихотворение. Какое стихотворение?

Рассказчик вспоминает о своём друге, которого потерял сорок лет назад. Повествование ведётся от первого лица.

Все ребята старого московского двора учились в двух ближайших школах, но Юре не повезло. В год, когда он пошёл учиться, был большой наплыв учеников, и часть ребят отправили в отдалённую от дома школу. Эта была «чужая территория». Чтобы избежать драки с местными, ребята ходили в школу и из школы большой компанией. Только на «своей территории» они расслаблялись и начинали играть в снежки.

Во время одного из снежных сражений Юра увидел незнакомого мальчика - тот стоял в сторонке и робко улыбался. Оказалось, что мальчик живёт в Юрином подъезде, просто родители всё детство «выгуливали» его в церковном садике, подальше от плохой компании.

На следующий день Юра вовлёк мальчика в игру, и вскоре они с Павликом подружились.

До знакомства с Павликом Юра «уже был искушён в дружбе» - у него имелся закадычный друг детства, красивый, стриженный под девочку, Митя - «слабодушный, чувствительный, слезливый, способный к истерическим вспышкам ярости». От отца-адвоката «Митя унаследовал дар велеречия» и пользовался им, когда Юра замечал, что друг завидует ему или ябедничает.

Митина вздорность и постоянная готовность к ссоре казались Юре «непременной принадлежностью дружбы», но Павлик показал ему, что существует иная, настоящая дружба. Поначалу Юра покровительствовал робкому мальчику, «вводил его в свет», и постепенно все начали считать его главным в этой паре.

На самом деле друзья не зависели друг от друга. Общаясь с Митей, Юра привык «к моральному соглашательству», а потому нравственный кодекс Павлика был строже и чище.

Родители опекали Павлика только в раннем детстве. Повзрослев, он стал полностью самостоятельным. Павлик любил родителей, но не позволял им управлять своей жизнью, и те переключились на его младшего брата.

Павлик никогда не вступал в сделку с совестью, из-за чего его дружба с Юрой однажды чуть не закончилась. Благодаря репетитору, Юра с детства прекрасно знал немецкий язык. Учительница любила его за «истинно берлинское произношение», и никогда не спрашивала домашнее задание, тем более что учить его Юра считал ниже своего достоинства. Но однажды учительница вызвала Юру к доске. Заданного им стихотворения Юра не выучил - он отсутствовал несколько дней и не знал, что задавали. Оправдываясь, он сказал, что Павлик не сообщил ему о домашнем задании. На самом деле Юра сам не спросил, что было задано.

Павлик воспринял это как предательство и целый год не разговаривал с Юрой. Тот много раз пытался помириться с ним без выяснения отношений, но Павлик этого не хотел - он презирал обходные пути, и ему не нужен был тот Юра, каким он раскрылся на уроке немецкого. Примирение произошло, когда Павлик понял, что его друг изменился.

Павлик был «умственным» мальчиком, но родители не обеспечивали ему «питательной среды». Отец Павлика был часовщиком и интересовался исключительно часами. Его мать казалась женщиной, «не ведавшей, что изобретено книгопечатание», хотя её братья - химик и биолог - были крупными учёными. В семье Юры царил культ книг, и это было необходимо Павлику как воздух.

С каждым годом друзья становились всё ближе друг другу. Вопрос «Кем быть?» встал перед ними гораздо раньше, чем перед их сверстниками. Ярко выраженных пристрастий у ребят не было, и они начали искать себя. Павлик решил пойти по стопам одного из своих знаменитых дядьёв. Друзья варили гуталин, не дававший обуви блеска, и красные чернила, пачкавшие всё, кроме бумаги.

Поняв, что химиков из них не выйдет, ребята переключились на физику, а после неё - на географию, ботанику, электротехнику. В перерывах они учились балансировке, удерживая на носу или подбородке разные предметы, чем приводили в ужас Юрину маму.

Тем временем Юра начал писать рассказы, а Павлик стал актёром любительской сцены. Наконец, друзья поняли, что это и есть их призвание. Юра поступил на сценарный факультет института киноискусств. Павлик же «провалился на режиссёрском», но на следующий год блестяще сдал экзамены не только во ВГИК, но и ещё в два института.

В первый день войны Павлик ушёл на фронт, а Юру «забраковали». Вскоре Павлик погиб. Немцы окружили его отряд, засевший в здании сельсовета, и предложили сдаться. Павлику стоило только поднять руки, и жизнь его была бы спасена, но он оказался и сгорел заживо вместе с солдатами.

Сорок лет прошло, а Юре всё ещё снится Павлик. Во сне он возвращается с фронта живым, но не хочет подходить к другу, говорить с ним. Проснувшись, Юра перебирает свою жизнь, пытаясь найти в ней вину, которая заслуживает такой казни. Ему начинает казаться, что он повинен во всём зле, творящемся на земле.

Однажды приятель пригласил Юру на недавно купленную им дачу - сходить по грибы. Прогуливаясь по лесу, Юра наткнулся на следы давних сражений и вдруг понял, что где-то здесь и погиб Павлик. Впервые он подумал, что в окружённом врагами сельсовете «творилась не смерть, а последняя жизнь Павлика».

Наша ответственность друг перед другом велика. В любой момент нас может призвать и умирающий, и герой, и усталый человек, и ребёнок. Это будет «зов на помощь, но одновременно и на суд».

Юрий Маркович Нагибин

Мой первый друг, мой друг бесценный

Мы жили в одном подъезде, но не знали друг друга. Далеко не все ребята нашего дома принадлежали к дворовой вольнице. Иные родители, уберегая своих чад от тлетворного влияния двора, отправляли их гулять в чинный сад при Лазаревском институте или в церковный садик, где старые лапчатые клены осеняли гробницу бояр Матвеевых.

Там, изнывая от скуки под надзором дряхлых богомольных нянек, дети украдкой постигали тайны, о которых двор вещал во весь голос. Боязливо и жадно разбирали они наскальные письмена на стенах боярской гробницы и пьедестале памятника статскому советнику и кавалеру Лазареву. Мой будущий друг не по своей вине делил участь этих жалких, тепличных детей.

Все ребята Армянского и прилегающих переулков учились в двух рядом расположенных школах, по другую сторону Покровки. Одна находилась в Старосадском, под боком у немецкой кирхи, другая - в Спасоглинищевском переулке. Мне не повезло. В год, когда я поступал, наплыв оказался столь велик, что эти школы не смогли принять всех желающих. С группой наших ребят я попал в очень далекую от дома 40-ю школу в Лобковском переулке, за Чистыми прудами.

Мы сразу поняли, что нам придется солоно. Здесь царили Чистопрудные, а мы считались чужаками, непрошеными пришельцами. Со временем все станут равны и едины под школьным стягом. Поначалу здоровый инстинкт самосохранения заставлял нас держаться тесной группой. Мы объединялись на переменках, гуртом ходили в школу и гуртом возвращались домой. Самым опасным был переход через бульвар, здесь мы держали воинский строй. Достигнув устья Телеграфного переулка, несколько расслаблялись, за Потаповским, чувствуя себя в полной безопасности, начинали дурачиться, орать песни, бороться, а с наступлением зимы завязывать лихие снежные баталии.

В Телеграфном я впервые приметил этого длинного, тонкого, бледно-веснушчатого мальчика с большими серо-голубыми глазами в пол-лица. Стоя в сторонке и наклонив голову к плечу, он с тихим, независтливым восхищением наблюдал наши молодецкие забавы. Он чуть вздрагивал, когда пущенный дружеской, но чуждой снисхождения рукой снежок залеплял чей-то рот или глазницу, скупо улыбался особо залихватским выходкам, слабый румянец скованного возбуждения окрашивал его щеки. И в какой-то момент я поймал себя на том, что слишком громко кричу, преувеличенно жестикулирую, симулирую неуместное, не по игре, бесстрашие. Я понял, что выставляюсь перед незнакомым мальчиком, и возненавидел его. Чего он трется возле нас? Какого черта ему надо? Уж не подослан ли он нашими врагами?.. Но когда я высказал ребятам свои подозрения, меня подняли на смех:

Белены объелся? Да он же из нашего дома!..

Оказалось, мальчик живет в одном подъезде со мной, этажом ниже, и учится в нашей школе, в параллельном классе. Удивительно, что мы никогда не встречались! Я сразу изменил свое отношение к сероглазому мальчику. Его мнимая настырность обернулась тонкой деликатностью: он имел право водить компанию с нами, но не хотел навязываться, терпеливо ожидая, когда его позовут. И я взял это на себя.

Во время очередной снежной битвы я стал швырять в него снежками. Первый снежок, угодивший ему в плечо, смутил и вроде бы огорчил мальчика, следующий вызвал нерешительную улыбку на его лице, и лишь после третьего поверил он в чудо своего причастия и, захватив в горсть снега, пустил в меня ответный снаряд. Когда схватка кончилась, я спросил его:

Ты под нами живешь?

Да, - сказал мальчик. - Наши окна выходят на Телеграфный.

Значит, ты под тетей Катей живешь? У вас одна комната?

Две. Вторая темная.

У нас тоже. Только светлая выходит на помойку. - После этих светских подробностей я решил представиться. - Меня зовут Юра, а тебя?

И мальчик сказал:

…Тому сорок три года… Сколько было потом знакомств, сколько звучало в моих ушах имен, ничто не сравнится с тем мгновением, когда в заснеженном московском переулке долговязый мальчик негромко назвал себя: Павлик.

Каким же запасом индивидуальности обладал этот мальчик, затем юноша - взрослым ему не довелось стать, - если сумел так прочно войти в душу другого человека, отнюдь не пленника прошлого при всей любви к своему детству. Слов нет, я из тех, кто охотно вызывает духов былого, но живу я не во мгле минувшего, а на жестком свету настоящего, и Павлик для меня не воспоминание, а соучастник моей жизни. Порой чувство его продолжающегося во мне существования настолько сильно, что я начинаю верить: если твое вещество вошло в вещество того, кто будет жить после тебя, значит, ты не умрешь весь. Пусть это и не бессмертие, но все-таки победа над смертью.

Юрий Маркович Нагибин

Мой первый друг, мой друг бесценный

Мы жили в одном подъезде, но не знали друг друга. Далеко не все ребята нашего дома принадлежали к дворовой вольнице. Иные родители, уберегая своих чад от тлетворного влияния двора, отправляли их гулять в чинный сад при Лазаревском институте или в церковный садик, где старые лапчатые клены осеняли гробницу бояр Матвеевых.

Там, изнывая от скуки под надзором дряхлых богомольных нянек, дети украдкой постигали тайны, о которых двор вещал во весь голос. Боязливо и жадно разбирали они наскальные письмена на стенах боярской гробницы и пьедестале памятника статскому советнику и кавалеру Лазареву. Мой будущий друг не по своей вине делил участь этих жалких, тепличных детей.

Все ребята Армянского и прилегающих переулков учились в двух рядом расположенных школах, по другую сторону Покровки. Одна находилась в Старосадском, под боком у немецкой кирхи, другая - в Спасоглинищевском переулке. Мне не повезло. В год, когда я поступал, наплыв оказался столь велик, что эти школы не смогли принять всех желающих. С группой наших ребят я попал в очень далекую от дома 40-ю школу в Лобковском переулке, за Чистыми прудами.

Мы сразу поняли, что нам придется солоно. Здесь царили Чистопрудные, а мы считались чужаками, непрошеными пришельцами. Со временем все станут равны и едины под школьным стягом. Поначалу здоровый инстинкт самосохранения заставлял нас держаться тесной группой. Мы объединялись на переменках, гуртом ходили в школу и гуртом возвращались домой. Самым опасным был переход через бульвар, здесь мы держали воинский строй. Достигнув устья Телеграфного переулка, несколько расслаблялись, за Потаповским, чувствуя себя в полной безопасности, начинали дурачиться, орать песни, бороться, а с наступлением зимы завязывать лихие снежные баталии.

В Телеграфном я впервые приметил этого длинного, тонкого, бледно-веснушчатого мальчика с большими серо-голубыми глазами в пол-лица. Стоя в сторонке и наклонив голову к плечу, он с тихим, независтливым восхищением наблюдал наши молодецкие забавы. Он чуть вздрагивал, когда пущенный дружеской, но чуждой снисхождения рукой снежок залеплял чей-то рот или глазницу, скупо улыбался особо залихватским выходкам, слабый румянец скованного возбуждения окрашивал его щеки. И в какой-то момент я поймал себя на том, что слишком громко кричу, преувеличенно жестикулирую, симулирую неуместное, не по игре, бесстрашие. Я понял, что выставляюсь перед незнакомым мальчиком, и возненавидел его. Чего он трется возле нас? Какого черта ему надо? Уж не подослан ли он нашими врагами?.. Но когда я высказал ребятам свои подозрения, меня подняли на смех:

Белены объелся? Да он же из нашего дома!..

Оказалось, мальчик живет в одном подъезде со мной, этажом ниже, и учится в нашей школе, в параллельном классе. Удивительно, что мы никогда не встречались! Я сразу изменил свое отношение к сероглазому мальчику. Его мнимая настырность обернулась тонкой деликатностью: он имел право водить компанию с нами, но не хотел навязываться, терпеливо ожидая, когда его позовут. И я взял это на себя.

Во время очередной снежной битвы я стал швырять в него снежками. Первый снежок, угодивший ему в плечо, смутил и вроде бы огорчил мальчика, следующий вызвал нерешительную улыбку на его лице, и лишь после третьего поверил он в чудо своего причастия и, захватив в горсть снега, пустил в меня ответный снаряд. Когда схватка кончилась, я спросил его:

Ты под нами живешь?

Да, - сказал мальчик. - Наши окна выходят на Телеграфный.

Значит, ты под тетей Катей живешь? У вас одна комната?

Две. Вторая темная.

У нас тоже. Только светлая выходит на помойку. - После этих светских подробностей я решил представиться. - Меня зовут Юра, а тебя?

И мальчик сказал:

…Тому сорок три года… Сколько было потом знакомств, сколько звучало в моих ушах имен, ничто не сравнится с тем мгновением, когда в заснеженном московском переулке долговязый мальчик негромко назвал себя: Павлик.

Каким же запасом индивидуальности обладал этот мальчик, затем юноша - взрослым ему не довелось стать, - если сумел так прочно войти в душу другого человека, отнюдь не пленника прошлого при всей любви к своему детству. Слов нет, я из тех, кто охотно вызывает духов былого, но живу я не во мгле минувшего, а на жестком свету настоящего, и Павлик для меня не воспоминание, а соучастник моей жизни. Порой чувство его продолжающегося во мне существования настолько сильно, что я начинаю верить: если твое вещество вошло в вещество того, кто будет жить после тебя, значит, ты не умрешь весь. Пусть это и не бессмертие, но все-таки победа над смертью.

Я знаю, что еще не могу написать о Павлике по-настоящему. И неизвестно, смогу ли когда-нибудь написать. Мне очень многое непонятно, ну хотя бы что значит в символике бытия смерть двадцатилетних. И все же он должен быть в этой книге, без него, говоря словами Андрея Платонова, народ моего детства неполон.

Поначалу наше знакомство больше значило для Павлика, нежели для меня. Я уже был искушен в дружбе. Помимо рядовых и добрых друзей, у меня имелся закадычный друг, чернявый, густоволосый, подстриженный под девочку Митя Гребенников. Наша дружба началась в нежном возрасте, трех с половиной лет, и в описываемую пору насчитывала пятилетнюю давность.

Митя был жителем нашего дома, но с год назад его родители поменяли квартиру. Митя оказался по соседству, в большом шестиэтажном доме на углу Сверчкова и Потаповского, и ужасно заважничал. Дом был, правда, хоть куда, с роскошными парадными, тяжелыми дверями и просторным плавным лифтом. Митя, не уставая, хвастался своим домом: «Когда глядишь на Москву с шестого этажа…», «Не понимаю, как люди обходятся без лифта…». Я деликатно напомнил, что совсем недавно он жил в нашем доме и прекрасно обходился без лифта. Глядя на меня влажными, темными, как чернослив, глазами, Митя брезгливо сказал, что это время кажется ему страшным сном. За такое следовало набить морду. Но Митя не только внешне походил на девчонку - он был слабодушный, чувствительный, слезливый, способный к истерическим вспышкам ярости, - и на него рука не поднималась. И все-таки я ему всыпал. С истошным ревом он схватил фруктовый нож и попытался меня зарезать. Впрочем, по-женски отходчивый, он чуть ли не на другой день полез мириться. «Наша дружба больше нас самих, мы не имеем права терять ее» - вот какие фразы умел он загибать, и еще похлеще. Отец у него был адвокатом, и Митя унаследовал дар велеречия.

Наша драгоценная дружба едва не рухнула в первый же школьный день. Мы попали в одну школу, и наши матери позаботились усадить нас за одну парту. Когда выбирали классное самоуправление, Митя предложил меня в санитары. А я не назвал его имени, когда выдвигали кандидатуры на другие общественные посты.

Сам не знаю, почему я не сделал этого, то ли от растерянности, то ли мне показалось неудобным называть его, после того как он выкликнул мое имя. Митя не выказал ни малейшей обиды, но его благодушие рухнуло в ту минуту, когда большинством голосов я был выбран санитаром. В мои обязанности входило носить нарукавный красный крест и осматривать перед уроком руки и шеи учеников, отмечая грязнуль крестиками в тетрадке. Получивший три крестика должен был или вымыться, или привести в школу родителей. Казалось бы, ничего особенно заманчивого в этой должности не было, но у Мити помутился разум от зависти. Целый вечер после злополучных выборов он звонил ко мне домой по телефону и голосом, полным ядовитого сарказма и муки, требовал «товарища санитара». Я подходил. «Товарищ санитар?» - «Да!» - «А, черт бадянский!» - кричал он и швырял трубку. Лишь от большой злобы можно придумать какого-то «черта бадянского». Я так и не выяснил, что это: фамилия нечистого или какое-то загадочное и отвратительное качество?

К чему я так подробно рассказываю о своих отношениях с другим мальчиком? Митина вздорность, перепады настроения, чувствительные разговоры и всегдашняя готовность к ссоре, хотя бы ради сладости примирения, стали казаться мне непременной принадлежностью дружбы. Сблизившись с Павликом, я долго не понимал, что нашел иную, настоящую дружбу. Мне казалось, что я просто покровительствую робкому чужаку. Поначалу так оно, в известной мере, и было. Павлик недавно переехал в наш дом и ни с кем не свел приятельства, он был из тех несчастных ребятишек, которых выгуливали в Лазаревском и церковном садах.

Этой строгостью исчерпалась до дна родительская забота о Павлике. В последующие годы никогда я не видел, чтобы Павлику что-либо запрещалось или навязывалось. Он пользовался полной самостоятельностью. Родительской опеке он предоставил своего младшего брата, а себя воспитывал сам. Я вовсе не шучу: так оно было на самом деле. Павлика любили в семье, и он любил родителей, но отказывал им в праве распоряжаться собой, своими интересами, распорядком дня, знакомствами, привязанностями и перемещением в пространстве. И тут он был куда свободнее меня, опутанного домашними табу. Тем не менее первую скрипку в наших отношениях играл я. И не только потому, что был местным старожилом. Мое преимущество заключалось в том, что я не догадывался о нашей дружбе. По-прежнему я считал своим лучшим другом Митю Гребенникова. Даже удивительно, как ловко заставлял он меня играть в спектакле под названием «Святая дружба». Ему нравилось ходить со мной в обнимку по школьным коридорам и фотографироваться вместе на Чистых прудах. Я смутно подозревал, что Митя выгадывает на этом какие-то малости: в школе, что там ни говори, ему льстила дружба с «товарищем санитаром», а под прицелом Чистопрудного «пушкаря» он наслаждался превосходством своей тонкой девичьей красоты над моей скуластой, широконосой заурядностью. Пока фотограф колдовал под черной тряпкой, Чистопрудные кумушки наперебой восторгались Митиными глазами - «черносливом», прической с противным названием «бубикопф» и кокетливым черным бантом на груди. «Девочка, ну просто девочка!» - захлебывались они, и ему, дураку, это льстило!